И звучит свежо и юно новых сил могучий строй,
Как натянутые струны между небом и землёй.
А. К. ТОЛСТОЙ, «Звонче жаворонка пенье»
Первым выступал Жорик, физик от Бога Гера Муравлёв. И завинтил такой «Полёт шмеля» – все просто ахнули! Вы слышали, как исполняет эту вещь ансамбль скрипачей Большого театра? Чистота, слаженность, утончённые пиццикато. А Жорик сам был шмель; за спиной его, прямо над ремнями аккордеона мерещились крылья. Может то была шалость магов, но ощущение было мощное: яростно гудящее насекомое изливало праведный гнев на теток с бабкой, царя и весь мир – пошто всё так несправедливо! Пальцы не ведали невозможного, плечи то опадали в пассажах нижних регистров, то дыбились, когда князь пел в царских палатах свою месть, и тогда гул крыльев за плечами становился устрашающим. Окончилось действо неуловимым полётом левой руки над перламутром клавиш и зал взорвался!
Мороз стоял в углу сцены, пережидая возбуждённый гул и потихоньку уходя в себя. Он оценил и сам «спецэффект», и то, как, мгновенно подхватив мою магию, её развили девочки. Ещё месяц назад он и не подумал бы поддержать и Жорика и саму затею, а сейчас жалел, что не мог. Наконец зал затих, он вышел к рампе и, одним точным движением поднеся мундштук к губам и оросив его двумя лёгкими мазками языка, повёл свою рапсодию в ритме блюза. Чтобы так играть это, надо быть африканцем, хотя Гершвин писал для белых и творчество своё обращал к белым. Но мелодии госпелз, негритянских религиозных гимнов, было не скрыть ни за экспрессией композитора-самоучки, ни за сложным, синкопированным ритмом. Так их и вынес на суд публики Сеня. Тоскливые стенания у скрипящей мачты и звон цепей, свист бича, плач разлучённых семей. Контраст чёрной кожи и белого хлопка, чёрной музыки и играющего её белого массы…
Я вышел под гудение встрёпанной и растревоженной публики из левой кулисы и сразу ушёл в глубину сцены. Зал почти выдохся от шквала эмоций «Полёта шмеля» в контрасте с блюзом, тянущим душу неведомым доселе обнажением чувства. Зал был согласен на смех и на слезы, восторг и страдание,… но потом, потом, не сейчас. Передышки, пощады, передышки…
Я н
е дал залу этой возможности, выхлестнув из глубины сцены восторгом неземного бытия. Это был Скрябин, «Поэма экстаза». Зал противился и не желал сострадать, цеплялся за малое: рукав соседа, кашель в углу, свет рампы,
у которой никого не было. Не-ет, ну, не-ет же, не-е-ет…Да, да, да!!! Всё вскипело восторгом отрешения и исчезло разом в волнах космического призыва к тому, чего нет выше в мире – абсолютному счастью всех и каждого…
– Каво ми севодня слюшали? – сухонький старичок поправил пенсне и взволнованно продолжил. – Я имею уже восьмой випуск у Гнесине, послюшайте старика Липского, у него не булл
о таких деток. Они, я слышал, пишут формулы даже на двери, пардон, клозета. Не ругательства – формулы! И они играют такую музыку, – старик воздел руки, – такую музыку. Играют так, п
оходя, забавляясь своим даром, будто имеют впереди вечность!
Выходившие из зала уже через минуты погружались в шорохи осенней ночи. Там и тут вплетались в шелест листвы короткие фразы, тихие – на грани шёпота. Говорили разное, многие молчали. Но общий настрой выразил старик Липский…